Хсар Гассиев: полотна народной судьбы
14 августа 2015 Культура [версия для печати] [читать комментарии] [размер шрифта: a- | А+] [3090 просмотров]
Известный осетинский художник рассказывает о том, как дружил с подпольными живописцами, как ходил на войну, вооружившись ножкой от этюдника, и о том, в чем именно у него получилось опередить Квентина Тарантино.
Накануне 25-летия Республики Южная Осетия Sputnik пообщался с художником, который в своих полотнах отразил все трагические и переломные моменты жизни осетинского народа.
— Практически все детство я провел без родителей, — вспоминает художник. — В 1937 году, когда мне было 7 с половиной лет, арестовали отца. Отец был главным редактором, потом наркомом просвещения автономной области. Большой человек был! Официально обвинили в троцкизме. Но на самом деле, арестовали по соседскому доносу. Мы занимали трехкомнатную квартиру, половину второго этажа в новом кооперативном доме. Долгое время о его судьбе ничего не было известно. Гораздо позже мы узнали, что он расстрелян. Через полгода после ареста отца пришли за матерью.
Я, помню, в тот день пришел из школы. У нас дома были какие-то незнакомые люди. "Обед на плите. Я скоро вернусь" — сказала мне мама. Потом ее увели. И я не видел ее десять лет.
А дальше нашу семью выбросили из дома. Нас было трое. Мне семь лет, сестренке — четыре года. И с нами хромая бабушка. Время было страшное, и попрятались почти все наши родственники. Но был у нас сосед, Джатиев, который сказал: "Я не могу оставить их во дворе, даже если моих детей заберут". Он впустил нас переночевать. Несколько дней мы прожили у соседа, а потом нас забрала к себе двоюродная сестра матери. И мы поселились в подвале.
В этом подвале мы прожили одиннадцать лет. Я спал на столе. Днем мы на нем кушали, а ночью — я на нем спал. По ночам приходили крысы — большие, голодные. И всем нам было страшно, что нас съедят. Потом, уже в зрелом возрасте, я перестал питаться мясной пищей. Я сам себе тогда внушил, что я — тоже мясо. А сам себя — даже волк есть не может.
Выживали, в первую очередь, благодаря бабушке. Бабушка у нас была — гений. Она вязала детские носки. Мы их продавали. На это, в основном, и жили. У меня есть несколько картин, посвященных бабушке и нашей подвальной жизни.
Я рос неугомонным. С самого раннего детства научился защищать себя и свою семью. Я очень сильный был. Случалось, что мне кричали вслед: "Сын троцкиста!" Я таких крикунов, бывало, отлавливал, колотил. Драчун был. Меня стали бояться. Случалось, дрался на спор. За еду. Потом даже боксером стал, был чемпионом среди вузов Грузии.
— А как вы стали художником?
— Мы писали маме письма в ссылку, в Казахстан. Она очень скучала по дому. И стала просить меня: "Нарисуй мне нашу улицу, наш дом". И я стал рисовать, сначала карандашом, потом акварелью — откуда-то она у нас в подвале взялась. Бабушка, наверное, купила. А мама очень радовалась. Писала мне: "Я целую руки твои!"
Позже, во время учебы в училище, кто-то мне сказал, что каждый художник должен рисовать обнаженных женщин. А для этого ему должен кто-то позировать. Я рассказал об этом бабушке, и та сама предложила свою кандидатуру в качестве натурщицы. И она мне позировала. Но потом мне стыдно стало, и я все эти наброски уничтожил.
А нашим соседом по улице был великий художник Махарбек Туганов. В 20-е годы он учился в Мюнхене, был учеником Кандинского. А в начале 30-х перебрался в Цхинвал. На самом деле, это было чем-то вроде неофициальной ссылки. Туганов просто пересиживал у нас тяжелые времена. Но Цхинвалу очень повезло с Тугановым. Потому что художник экстра-класса поселился у нас и создал одно из самых сильных художественных училищ по Закавказью.
Мы с Тугановым друзья были. Хотя он и был сильно меня старше. Но иногда гуляли по вечерам. Он знал, что я рисую. Посоветовал поступать в училище.
А после училища я решил поступить в Москву. Сдал экзамены в институт прикладного искусства (сейчас технологический), прошел по конкурсу. А потом, когда заполнял анкету, написал, что родители — враги народа. И меня не приняли. В том же году мне дали направление во Львов. Я и там поступил, но не прошел по анкетным данным. И в армию меня тоже не взяли.
Поступить удалось только на следующий год — в Тбилисскую академию. Надо сказать, я никогда об этом не жалел. Там, например, преподавал великий художник Василий Шухаев, которого считали неблагонадежным, и который не имел права жить в крупных городах. А другой выдающийся художник Аполлон Кутателадзе — вообще полюбил меня, как сына, и предлагал остаться в Академии преподавателем, хотел подарить свою мастерскую в парке Ваке. А я еще был гордый и недоверчивый — да и куда мне, такому молодому, преподавать?
Однажды сын Кутателадзе, тоже художник, вернулся из армии и в связи с этим накрыли столы. Там же был и я. Во главе стола сидел сам Апполон Караманович. Кто-то из присутствующих произнес тост: "За Грузинское искусство!"Все встали. А я остался сидеть. Аполлон спрашивает: "А ты, Гассиев, почему молчишь?" Я встал и сказал: "Я не понимаю что значит "грузинское искусство". Я люблю Эль Греко не меньше, чем любой испанец. Пиросмани не меньше, чем любой грузин. Для меня у искусства нет национальности". Аполлон Кутателадзе тогда строго сказал мне: "А ну, подойди!". Я подхожу и думаю: сейчас пощечину даст. А учитель просто обнял меня. И говорит: "Ну, конечно, ты прав!"
— Вам пришлось пережить очень тяжелые времена. Какие-то образы из военного детства оказались отражены в ваших картинах?
— В нашем городе было много пленных немцев. Среди них были музыканты, и они образовали целый оркестр. Ходили по городу, играли похоронные марши. Меня тогда заворожила эта музыка — невероятно красивая и трагическая. Уже потом я узнал, что это — Девятая симфония Бетховена. И у меня картина есть — духовой оркестр идет по мосту, а за музыкантами бежит маленький мальчик. Этот мальчик — я. А сама картина посвящена Бетховену.
Есть цикл картин, посвященных 1937 году. Но я их писал уже в начале 80-х годов. Есть картина про мальчика с голубой коровой. Это тоже автобиографическое полотно. Мальчик с коровой — это я. В конце войны один из братьев отца вернулся с фронта с ранением ноги и попросил меня продать в Цхинвале корову. Та была необычного голубого цвета. Корову я так и не продал, заболтался со знакомыми до позднего вечера. И ночью повел корову домой — через грузинские села. Вражды тогда не было. Но жили — не сказать, чтобы сильно дружно. Корову могли и отобрать. Но мы с ней прошли порядка 25 километров по не самой лучшей дороге, камням и ущельям. И годы спустя я изобразил это приключение.
— Ваша живопись крепко связана с театром. Случайно ли это?
— Я вообще одно время хотел стать актером. Когда учился в Тбилиси, я играл в осетинской труппе при одном из домов культуры Чермена — нашего осетинского Робин Гуда. А когда вернулся в Цхинвал — загорелся мыслью сыграть шекспировского Отелло. Выучил роль на осетинском. До сих пор ее наизусть помню. С Отелло, правда, не сложилось. Но с театром в моей жизни связано многое. Я оформил несколько спектаклей (того же "Чермена"). Потом, уже в Москве, подружился с Вадимом Рындиным, главным художником Большого театра.
Но в театре я не только оформлял декорации. Я написал несколько пьес. Одна из них — о кровной мести, где мать отправляет героя мстить обидчикам семьи, и герой погибает. Эта пьеса была очень похожа на мою жизнь. Я очень глубоко переживал эти события. И не только написал текст, но еще и прорисовал декорации. Они сохранились, а вот текст куда-то пропал.
Есть еще одна похожая пьеса. Тоже о кровной мести. Но мстит мать, что бы уберечь сына от "кровников". Недавно нашли с сыном ее текст в одной из старых тетрадей. Сын хочет поставить в театре. Говорит: на Тарантино похоже. Только я-то это раньше написал.
— Что привело вас в Москву в начале 60-х?
— В 1961 году я стал членом Союза художников СССР. А через год умерла моя сестра Замира. Ей было всего 30 лет. Необычайно добрая, очень хорошая гимнастка. Годы жизни в подвале подорвали ее здоровье. Сестра вышла замуж, родила дочь. И через год случилась эта трагедия. Ее дочь впоследствии воспитала моя мать.
Я написал тогда автопортрет — страшную картину. Портрет, разорванный в районе сердца. А потом поехал в Москву, потому что больше не мог находиться в Цхинвале. Я поступил в аспирантуру при художественном институте им. Сурикова. Моим художественным руководителем стал Вадим Рындин — главный художник Большого театра. Третий и последний муж Галины Улановой. Я уже оформлял театральные постановки, и мне было, чему поучиться у заслуженного человека. Но научился я, в итоге, вовсе не оформлению спектаклей. И аспирантуру не закончил.
— А что же побудило вас уйти?
— Я познакомился с левыми художниками-шестидесятниками, представителями "неофициального» искусства. Это, прежде всего, Владимир Яковлев, Эдуард Курочкин и еще один, самый лучший, Владимир Пятницкий. Я с ними сблизился. А они писали только то, что у них в голове. В аспирантуре, институте — приходилось делать ерунду какую-то. А эти ребята делали от души. Вот оттуда и начинается новый этап моего творчества. Я стал заново вспоминать свою жизнь: детство, войну, 1937 год. Я очень сильно переживал эти события, но боялся их выразить. А познакомился с ними, и начал делать не "как надо", а то, что у меня на душе лежит.
А потом я вернулся в Цхинвал. Не хотел оставлять мать в одиночестве. В Москву она отказывалась переезжать. Тогда мы всей семьей поехали к ней. Я, моя жена и старший сын. Младший потом уже, в 1972 году, в Цхинвале родился. Постепенно появлялось признание. К моему пятидесятилетию в Тбилиси открыли большую выставку. В 1980 дали звание "Заслуженный художник Грузинской ССР». В гости ко мне стали приезжать именитые художники, фотографы, я их по Осетии водил. В 1986 году прошла большая выставка в Москве, в Центральном доме художника. Около тридцати картин купили музеи. А потом наступили трудные времена…
— Это было связано с перестройкой?
— Во время перестройки многие мои друзья-шестидесятники получили известность на Западе. Мне нужно было быть в Москве, выставляться. А я был в Цхинвале, далеко. К тому же в 1989 году волнения начались, первые столкновения с Грузией, блокада города.
В 1989 году на Цхинвал пошли грузинские националисты. Жители охраняли въезд в город. Оружия не было, и вооружались арматурой, которую отдирали от парковой ограды. Я не отдирал. Я с ножкой от этюдника ходил. Удобная вещь — и острая, и раздвигается.
А когда начались обстрелы… У меня такая серия картин есть. Про войну. Одна про беженцев. Я писал ее по воспоминаниям бабушки о 20-х годах. Тогда грузинское правительство меньшевика Ноя Жордания хотело устроить в Южной Осетии геноцид. Люди с детьми бежали на север, через Большой Кавказский хребет. И эту картину я написал в 1991 году под минометными обстрелами.
Еще одна картина того времени — "Очередь за керосином". Понятно, что в начале 90-х никто уже не возил керосин в тачанках. Но точно так же не было ни света ни воды.
А потом, уже году в 1994, мы из Цхинвала уехали. Сначала в Мытищи, потом уже сюда. Работы для художника в Цхинвале больше не оставалось, а у моей жены в Мытищах были больные родители, за которыми некому было смотреть. С тех пор я живу на два дома — летом работаю в Цхинвале, зимой в Подмосковье.
— Можно ли сказать, что ваш стиль сформировали шестидесятники? Или были какие-то другие влияния?
— Я изучил резчиков по камню, наших. Начала XX века. Заказывали им надгробные памятники. И был один умелец. Сико Каркусов его звали. Он больше 130 лет прожил. Просто так в деревне не начнешь же на холстах картины писать? И он свой талант воплотил в надгробиях — многофигурных композициях, добрых таких. Примитивизм иногда называют "наивным искусством". И это, можно сказать, наивные надгробия. Где-то по Осетии эти изваяния еще стоят, надо их искать. И вот я их изучал и несколько картин по их мотивам сделал.
— Хсар Измаилович, ваши поздние полотна вообще относятся к абстрактной живописи. Чем вас абстракция привлекла?
— Абстракция — это тайна. Самое начало тайны, понимаете? В картинах должна быть загадка. И у меня — совсем не бессмысленные изображения. Я в этих полотнах зашифровываю самые разные изображения. И их увидеть надо, угадать.
— Ваши картины кажутся темными. Вы с этим согласны?
— Наоборот. Светлые! Надо просто внимательнее смотреть. Если посмотреть внимательно, ночь исчезнет и возникнет день. Я люблю полутона — как перед самым рассветом. Или в сумерках. Тогда в картине появляется тайна. А на ярком свету — тайны нет. Картины — это тоже музыка. Как мой любимый Бетховен. Полутона — это мой способ передать силу и одновременно нежность.
http://sputnik-ossetia.ru/South_Ossetia/20150814/443053.html
Накануне 25-летия Республики Южная Осетия Sputnik пообщался с художником, который в своих полотнах отразил все трагические и переломные моменты жизни осетинского народа.
— Практически все детство я провел без родителей, — вспоминает художник. — В 1937 году, когда мне было 7 с половиной лет, арестовали отца. Отец был главным редактором, потом наркомом просвещения автономной области. Большой человек был! Официально обвинили в троцкизме. Но на самом деле, арестовали по соседскому доносу. Мы занимали трехкомнатную квартиру, половину второго этажа в новом кооперативном доме. Долгое время о его судьбе ничего не было известно. Гораздо позже мы узнали, что он расстрелян. Через полгода после ареста отца пришли за матерью.
Я, помню, в тот день пришел из школы. У нас дома были какие-то незнакомые люди. "Обед на плите. Я скоро вернусь" — сказала мне мама. Потом ее увели. И я не видел ее десять лет.
А дальше нашу семью выбросили из дома. Нас было трое. Мне семь лет, сестренке — четыре года. И с нами хромая бабушка. Время было страшное, и попрятались почти все наши родственники. Но был у нас сосед, Джатиев, который сказал: "Я не могу оставить их во дворе, даже если моих детей заберут". Он впустил нас переночевать. Несколько дней мы прожили у соседа, а потом нас забрала к себе двоюродная сестра матери. И мы поселились в подвале.
В этом подвале мы прожили одиннадцать лет. Я спал на столе. Днем мы на нем кушали, а ночью — я на нем спал. По ночам приходили крысы — большие, голодные. И всем нам было страшно, что нас съедят. Потом, уже в зрелом возрасте, я перестал питаться мясной пищей. Я сам себе тогда внушил, что я — тоже мясо. А сам себя — даже волк есть не может.
Выживали, в первую очередь, благодаря бабушке. Бабушка у нас была — гений. Она вязала детские носки. Мы их продавали. На это, в основном, и жили. У меня есть несколько картин, посвященных бабушке и нашей подвальной жизни.
Я рос неугомонным. С самого раннего детства научился защищать себя и свою семью. Я очень сильный был. Случалось, что мне кричали вслед: "Сын троцкиста!" Я таких крикунов, бывало, отлавливал, колотил. Драчун был. Меня стали бояться. Случалось, дрался на спор. За еду. Потом даже боксером стал, был чемпионом среди вузов Грузии.
— А как вы стали художником?
— Мы писали маме письма в ссылку, в Казахстан. Она очень скучала по дому. И стала просить меня: "Нарисуй мне нашу улицу, наш дом". И я стал рисовать, сначала карандашом, потом акварелью — откуда-то она у нас в подвале взялась. Бабушка, наверное, купила. А мама очень радовалась. Писала мне: "Я целую руки твои!"
Позже, во время учебы в училище, кто-то мне сказал, что каждый художник должен рисовать обнаженных женщин. А для этого ему должен кто-то позировать. Я рассказал об этом бабушке, и та сама предложила свою кандидатуру в качестве натурщицы. И она мне позировала. Но потом мне стыдно стало, и я все эти наброски уничтожил.
А нашим соседом по улице был великий художник Махарбек Туганов. В 20-е годы он учился в Мюнхене, был учеником Кандинского. А в начале 30-х перебрался в Цхинвал. На самом деле, это было чем-то вроде неофициальной ссылки. Туганов просто пересиживал у нас тяжелые времена. Но Цхинвалу очень повезло с Тугановым. Потому что художник экстра-класса поселился у нас и создал одно из самых сильных художественных училищ по Закавказью.
Мы с Тугановым друзья были. Хотя он и был сильно меня старше. Но иногда гуляли по вечерам. Он знал, что я рисую. Посоветовал поступать в училище.
А после училища я решил поступить в Москву. Сдал экзамены в институт прикладного искусства (сейчас технологический), прошел по конкурсу. А потом, когда заполнял анкету, написал, что родители — враги народа. И меня не приняли. В том же году мне дали направление во Львов. Я и там поступил, но не прошел по анкетным данным. И в армию меня тоже не взяли.
Поступить удалось только на следующий год — в Тбилисскую академию. Надо сказать, я никогда об этом не жалел. Там, например, преподавал великий художник Василий Шухаев, которого считали неблагонадежным, и который не имел права жить в крупных городах. А другой выдающийся художник Аполлон Кутателадзе — вообще полюбил меня, как сына, и предлагал остаться в Академии преподавателем, хотел подарить свою мастерскую в парке Ваке. А я еще был гордый и недоверчивый — да и куда мне, такому молодому, преподавать?
Однажды сын Кутателадзе, тоже художник, вернулся из армии и в связи с этим накрыли столы. Там же был и я. Во главе стола сидел сам Апполон Караманович. Кто-то из присутствующих произнес тост: "За Грузинское искусство!"Все встали. А я остался сидеть. Аполлон спрашивает: "А ты, Гассиев, почему молчишь?" Я встал и сказал: "Я не понимаю что значит "грузинское искусство". Я люблю Эль Греко не меньше, чем любой испанец. Пиросмани не меньше, чем любой грузин. Для меня у искусства нет национальности". Аполлон Кутателадзе тогда строго сказал мне: "А ну, подойди!". Я подхожу и думаю: сейчас пощечину даст. А учитель просто обнял меня. И говорит: "Ну, конечно, ты прав!"
— Вам пришлось пережить очень тяжелые времена. Какие-то образы из военного детства оказались отражены в ваших картинах?
— В нашем городе было много пленных немцев. Среди них были музыканты, и они образовали целый оркестр. Ходили по городу, играли похоронные марши. Меня тогда заворожила эта музыка — невероятно красивая и трагическая. Уже потом я узнал, что это — Девятая симфония Бетховена. И у меня картина есть — духовой оркестр идет по мосту, а за музыкантами бежит маленький мальчик. Этот мальчик — я. А сама картина посвящена Бетховену.
Есть цикл картин, посвященных 1937 году. Но я их писал уже в начале 80-х годов. Есть картина про мальчика с голубой коровой. Это тоже автобиографическое полотно. Мальчик с коровой — это я. В конце войны один из братьев отца вернулся с фронта с ранением ноги и попросил меня продать в Цхинвале корову. Та была необычного голубого цвета. Корову я так и не продал, заболтался со знакомыми до позднего вечера. И ночью повел корову домой — через грузинские села. Вражды тогда не было. Но жили — не сказать, чтобы сильно дружно. Корову могли и отобрать. Но мы с ней прошли порядка 25 километров по не самой лучшей дороге, камням и ущельям. И годы спустя я изобразил это приключение.
— Ваша живопись крепко связана с театром. Случайно ли это?
— Я вообще одно время хотел стать актером. Когда учился в Тбилиси, я играл в осетинской труппе при одном из домов культуры Чермена — нашего осетинского Робин Гуда. А когда вернулся в Цхинвал — загорелся мыслью сыграть шекспировского Отелло. Выучил роль на осетинском. До сих пор ее наизусть помню. С Отелло, правда, не сложилось. Но с театром в моей жизни связано многое. Я оформил несколько спектаклей (того же "Чермена"). Потом, уже в Москве, подружился с Вадимом Рындиным, главным художником Большого театра.
Но в театре я не только оформлял декорации. Я написал несколько пьес. Одна из них — о кровной мести, где мать отправляет героя мстить обидчикам семьи, и герой погибает. Эта пьеса была очень похожа на мою жизнь. Я очень глубоко переживал эти события. И не только написал текст, но еще и прорисовал декорации. Они сохранились, а вот текст куда-то пропал.
Есть еще одна похожая пьеса. Тоже о кровной мести. Но мстит мать, что бы уберечь сына от "кровников". Недавно нашли с сыном ее текст в одной из старых тетрадей. Сын хочет поставить в театре. Говорит: на Тарантино похоже. Только я-то это раньше написал.
— Что привело вас в Москву в начале 60-х?
— В 1961 году я стал членом Союза художников СССР. А через год умерла моя сестра Замира. Ей было всего 30 лет. Необычайно добрая, очень хорошая гимнастка. Годы жизни в подвале подорвали ее здоровье. Сестра вышла замуж, родила дочь. И через год случилась эта трагедия. Ее дочь впоследствии воспитала моя мать.
Я написал тогда автопортрет — страшную картину. Портрет, разорванный в районе сердца. А потом поехал в Москву, потому что больше не мог находиться в Цхинвале. Я поступил в аспирантуру при художественном институте им. Сурикова. Моим художественным руководителем стал Вадим Рындин — главный художник Большого театра. Третий и последний муж Галины Улановой. Я уже оформлял театральные постановки, и мне было, чему поучиться у заслуженного человека. Но научился я, в итоге, вовсе не оформлению спектаклей. И аспирантуру не закончил.
— А что же побудило вас уйти?
— Я познакомился с левыми художниками-шестидесятниками, представителями "неофициального» искусства. Это, прежде всего, Владимир Яковлев, Эдуард Курочкин и еще один, самый лучший, Владимир Пятницкий. Я с ними сблизился. А они писали только то, что у них в голове. В аспирантуре, институте — приходилось делать ерунду какую-то. А эти ребята делали от души. Вот оттуда и начинается новый этап моего творчества. Я стал заново вспоминать свою жизнь: детство, войну, 1937 год. Я очень сильно переживал эти события, но боялся их выразить. А познакомился с ними, и начал делать не "как надо", а то, что у меня на душе лежит.
А потом я вернулся в Цхинвал. Не хотел оставлять мать в одиночестве. В Москву она отказывалась переезжать. Тогда мы всей семьей поехали к ней. Я, моя жена и старший сын. Младший потом уже, в 1972 году, в Цхинвале родился. Постепенно появлялось признание. К моему пятидесятилетию в Тбилиси открыли большую выставку. В 1980 дали звание "Заслуженный художник Грузинской ССР». В гости ко мне стали приезжать именитые художники, фотографы, я их по Осетии водил. В 1986 году прошла большая выставка в Москве, в Центральном доме художника. Около тридцати картин купили музеи. А потом наступили трудные времена…
— Это было связано с перестройкой?
— Во время перестройки многие мои друзья-шестидесятники получили известность на Западе. Мне нужно было быть в Москве, выставляться. А я был в Цхинвале, далеко. К тому же в 1989 году волнения начались, первые столкновения с Грузией, блокада города.
В 1989 году на Цхинвал пошли грузинские националисты. Жители охраняли въезд в город. Оружия не было, и вооружались арматурой, которую отдирали от парковой ограды. Я не отдирал. Я с ножкой от этюдника ходил. Удобная вещь — и острая, и раздвигается.
А когда начались обстрелы… У меня такая серия картин есть. Про войну. Одна про беженцев. Я писал ее по воспоминаниям бабушки о 20-х годах. Тогда грузинское правительство меньшевика Ноя Жордания хотело устроить в Южной Осетии геноцид. Люди с детьми бежали на север, через Большой Кавказский хребет. И эту картину я написал в 1991 году под минометными обстрелами.
Еще одна картина того времени — "Очередь за керосином". Понятно, что в начале 90-х никто уже не возил керосин в тачанках. Но точно так же не было ни света ни воды.
А потом, уже году в 1994, мы из Цхинвала уехали. Сначала в Мытищи, потом уже сюда. Работы для художника в Цхинвале больше не оставалось, а у моей жены в Мытищах были больные родители, за которыми некому было смотреть. С тех пор я живу на два дома — летом работаю в Цхинвале, зимой в Подмосковье.
— Можно ли сказать, что ваш стиль сформировали шестидесятники? Или были какие-то другие влияния?
— Я изучил резчиков по камню, наших. Начала XX века. Заказывали им надгробные памятники. И был один умелец. Сико Каркусов его звали. Он больше 130 лет прожил. Просто так в деревне не начнешь же на холстах картины писать? И он свой талант воплотил в надгробиях — многофигурных композициях, добрых таких. Примитивизм иногда называют "наивным искусством". И это, можно сказать, наивные надгробия. Где-то по Осетии эти изваяния еще стоят, надо их искать. И вот я их изучал и несколько картин по их мотивам сделал.
— Хсар Измаилович, ваши поздние полотна вообще относятся к абстрактной живописи. Чем вас абстракция привлекла?
— Абстракция — это тайна. Самое начало тайны, понимаете? В картинах должна быть загадка. И у меня — совсем не бессмысленные изображения. Я в этих полотнах зашифровываю самые разные изображения. И их увидеть надо, угадать.
— Ваши картины кажутся темными. Вы с этим согласны?
— Наоборот. Светлые! Надо просто внимательнее смотреть. Если посмотреть внимательно, ночь исчезнет и возникнет день. Я люблю полутона — как перед самым рассветом. Или в сумерках. Тогда в картине появляется тайна. А на ярком свету — тайны нет. Картины — это тоже музыка. Как мой любимый Бетховен. Полутона — это мой способ передать силу и одновременно нежность.
http://sputnik-ossetia.ru/South_Ossetia/20150814/443053.html
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.